«Еврейский Обозреватель»
ЛИЦА
20/111
Октябрь 2005
5766 Тишрей

ОН ВО ВСЕМ БЫЛ ГЕНИАЛЕН

На главную страницу Распечатать

Корреспондент АЕН побывал в гостях у бывшей актрисы ГОСЕТа Марии Котляровой, которая поделилась воспоминаниями о Соломоне Михоэлсе.

— Я приехала девочкой в Украину из местечка, почти не зная русского языка. Как только окончила школу, поехала поступать в еврейский театр. Я с детства мечтала быть актрисой. В студии сидела секретарша — у ней во-о-от такие фары! (Показывает, какие огромные очки были у секретарши.) Я от ужаса помчалась по лестнице с третьего этажа. За мной побежал молодой человек: «Девочка, девочка, что ты хотела?». Я говорю: «Я хотела в студию поступать».

Когда я пришла поступать, было полно народу. Из Украины, из Америки, из Франции — откуда только ни приехали! Кому девятнадцать, кому двадцать два. Тому, который из Америки, было тридцать два, мне шестнадцать. Секретарша сказала: «Сейчас придет Михоэлс, и сразу начнут, вся комиссия уже здесь. Ты знаешь, кто такой Михоэлс? Как, не знаешь?». Мне так стыдно было, я жила в селе Богородском, а в театре в Москве вообще ни разу не была. Ни в еврейском, ни в другом. И о Михоэлсе даже не слышала.

И вдруг открывается дверь, и входит Михоэлс — нет, влетает, потому что его ждали. И мне показалось, что он очень высокий, такой представительный. Как будто шагаловский тип. Эта шевелюра, этот большой лоб сократовский... Я даже не видела, что он некрасивый.

Экзамены длились пять дней. Помню, как вышла одна девушка из Запорожья. Боже мой, как она пела! Я думаю — куда же мне, она же актриса! Меня вызвали не то на четвертый день, не то на пятый. Когда я услышала свою фамилию, то не поверила своим ушам. Я не готовилась, и на память-то ничего не знала. Единственное — моя сестра учила наизусть стихотворение Ивана Франко «Каменярі» (читает на украинском). Это сильная очень вещь, все сидели, не дыша. Михоэлс сразу спросил: «Ты поешь?». Я отвечаю: «Конечно». И запела песню, которую мама пела. Но я не знала, что это песня «Сиротка» из спектакля «Колдунья», который идет в еврейском театре. «Мачеха меня бьет все время, я как то деревце, которое одиноко стоит на горке... текут с меня слезы». Михоэлс спрашивает — «А что-нибудь веселое знаешь?». Я запела (поет сильным, хорошо поставленным голосом): «Если   ж  погибнуть придется в тюрьмах и шахтах сырых, дело всегда отзовется на поколениях живых...». Александра Вениаминовна Азарх-Грановская из комиссии нагибается к Михоэлсу и говорит: «Весе-е-лая песня!». Они улыбаются, а я думаю: «Все. Я провалилась».

«Ну, а теперь подвигаемся». Это каждому говорилось. За фортепиано сидел потрясающий мастер, он играл так, что хотелось танцевать. Он сказал: «Не обязательно танцевать, можно что-нибудь делать». И сразу начал с вальса...

Я тут же побежала и под вальс вытянула небольшой столик, под музыку «положила» на столик «платье» и «кофту», разложила, поправила, разгладила, взяла «утюг», попробовала — не слишком ли горяч... Все беспредметно, хотя я не знала, что такое «беспредметно», я не знала даже этого слова... Погладила, взяла «платье» за кончики, за плечики, и приложила к себе... тут я уже затанцевала с этим «платьем» вальс. А Михоэлс, если кто-то не нравится, то даже не спрашивал, видя, с кем имеет дело. А если нравится человек (многозначительная пауза) — он спрашивает у комиссии — «Вопросы есть?»

Сидел там режиссер Лойтер. Он был руководителем Харьковского театра, потом художественным руководителем русских театров, очень большой человек... Он говорит на еврейском: «Я вам дам два слова — «они идут». Вы должны сказать это в четырех вариантах. В первом случае — они идут забирать мертвого. Второй раз — идут на обыск. Третий — идут нежеланные гости. А четвертый раз — люди, которых вы уже не можете дождаться». Я уходила за кулисы и выходила, как будто бы идут забирать (произносит потухшим голосом): «Идут...». Во второй раз сказала так, как будто идут на обыск. Потом — (говорит презрительно) — «Идут». А потом я подскочила до потолка и закричала: (кричит радостно) «Идуут!». Он сказал: «Садись!». И по тому, как Лойтер это сказал — «Садись», я уже кое-что поняла, но все равно сердце — вот так вот (прикладывает руку к сердцу), ведь больше ста человек сдавали... Я уже не помню, сколько нас приняли, наверное, человек двадцать, но многие потом во время учебы отсеялись.

В ГОСЕТ я пришла в 1934 году, с первого курса. С первого курса вообще-то на практику не брали. Взяли только с нашего курса четырех мужчин, когда ставили «Короля Лира», потому что нужно было много воинов. А я попала в театр с первого, и потом меня уже заняли во многих спектаклях.

Спрашиваете, как Михоэлс одевался? Очень обыкновенно. Он был настолько скромный, настолько... При этом весь МХАТ, весь Малый театр — все были его друзья. Тарханов называл его «наш Соломон», Сталин — «Соломон мудрый». Мы и тогда знали, что Михоэлс великий человек. Но... он был очень доступен. Помню, как он меня в эвакуации познакомил с Алексеем Толстым, и они хохотали над тем, как я шутила. Михоэлса и Толстого я встретила в единственном своем белом парадном костюмчике. Меня ведь обокрали в эвакуации. Как ни приду в театр — все меня спрашивали: «Что слышно с кражей?». Во время войны на фронте часто и убивали, и грабили, и брали и сдавали города, а в газетах при этом часто писали: «Ничего существенного на фронте не произошло». Я как-то раз вырезала эти слова из газеты и прицепила сюда (показывает на лацкан). Я никогда не унывала.

После войны мы ставили спектакль «Фрейлахс» — о еврейской свадьбе. Этот спектакль Михоэлс задумал как реквием по погибшим — как знак того, что жизнь продолжается, люди будут жить и размножаться, будут играть свадьбы. В начале был реквием. В темноте мы составляем канделябр из семи свечей. Это было так торжественно, так здорово. Но потом это отменили... И начинался спектакль с фанфар, и уже не выходили люди в черных балахонах, а сразу в костюмах.

Вот одна вещь, которую я не упомянула в своей книге воспоминаний. В «Короле Лире» стояла сцена, а на сцене был замок, — как бы на втором этаже. В замке были тяжелые ворота, которые перед спектаклем надевали на огромные штыри. И когда шла сцена, в которой король Лир обращается к Регане и Гонерилье, падает часть ворот — пять-шесть пудов, наверное. Упала и раскололась на две части.

И весь зал — назад: «Ах!» Секунда, и Михоэлс говорит: «Вы мне разбили мое сердце, как разбились эти ворота». И весь зал со вздохом — о-о-й, значит, так и должно быть... Это же потрясающе — придумать такое! (читает те же строки Михоэлса на идиш). Придумать в этом состоянии, стоя на лестнице... гениально. Он во всем был гениален, именно поэтому Сталин его убрал. Как он проводил репетиции! Не хотелось уходить. Он был потрясающий и ко мне относился очень хорошо.

Нам, студентам, не разрешали приходить на «Короля Лира». И когда мы пришли на вечер в ЦДРИ, мне вдруг сказали: «Соломон Михалыч тебя зовет». И когда я поднялась на сцену — смотрю, занавес закрыт, он ходит и повторяет текст. Я думаю — Боже мой, такой актер повторяет текст перед выходом!

Он подошел и говорит — «Когда я к тебе нагнусь, ты подпрыгнешь». А нам же передавали, что нас не пустят на «Короля Лира», я его и не смотрела. И не знаю, в чем дело. Он подошел ко мне, нагнулся, и меня раз — вот на это плечо. И все. И тут сработала моя интуиция. Думаю — «наверное, я мертвая». И он меня вынес. Он шел по авансцене, нес меня, как куклу — он был очень здоровый человек. Он меня снял и положил на пол. Все — я мертвая. Я сама почувствовала — я мертвая Корделия. Потом начинается монолог его: «Собака, кошка, мышь — они живут, а ты нет» — и трясет меня за плечи, и приподнимает, а у меня голова «мертвая». Я была страшная хохотушка — палец покажи, — и других смешила очень. А тут я — все, я была действительно полумертвая. Потом он лег со мной рядом и делает вот так, — Вы, может быть, видели в записи, как он делал, — прикладывает руку к моим губам и целует свои пальцы, потому что он не может приподняться и меня целовать, — то есть Корделию. Потом — «Вот здесь ей расстегните! А-а-а!» — и умирает. Все.

Я лежу с закрытыми глазами. Такая тишина, будто я одна на свете. И вдруг — буря аплодисментов. Такое творилось — «Браво! Браво!». Я почувствовала, что он поднялся, открыла глаза, и он мне подал руку. Я подпрыгнула, встала, он сказал: «Спасибо». И я не шла по лестнице — я спрыгнула со сцены — а сцена была во-о-от такая высокая, хорошо, что я ногу не сломала. Это не забыть никогда.

Как я узнала о смерти Михоэлса? Я узнала об этом, когда пришла в театр на репетицию, нам позвонили из Минска. Позвонили и сказали. Он чувствовал, он знал. Перед отъездом так волновался, писал письмо, чтобы помочь решить мой жилищный вопрос. Я просила не торопиться, подошла, а он дал мне письмо и сказал: «Есть вещи, которые нельзя откладывать». Если бы я знала, что я его больше не увижу!

По-моему, я сказала «Большое спасибо». А надо было упасть к его ногам.

...Потом я не работала пять лет. Когда закрыли театр, почти все пошли в мастерские ВТО, там учили красить косынки, воротнички, даже мужчины это делали. Один наш лучший актер, который пел потрясающе, разрисовывал косынки. Для крепости, чтобы разводить краску, давали спирт. И он это стал пить. Рассказывать — это тысяча и одна ночь. А я почему-то не хотела в ВТО и пошла на курсы кройки и шитья. Однажды, уже в ансамбле, я купила себе самый дешевый джинсовый материал, вшила красную молнию и сделала красную строчку. Пришла на репетицию, все охнули — какое платье!

Но я не захотела ни шить, ни быть модельером. Потом муж уговорил меня пойти на курсы — учиться делать модные тогда кожаные цветы. Делала тюльпаны и нарциссы, а один из них — замшевый, красный, забрала себе Фурцева прямо на выставке в Моссовете.

Я обучала надомников — инвалидов Великой Отечественной Войны. Меня там просто носили на руках, я стала получать большие деньги. Проработала три года, а потом мода стала спадать. И меня пригласили заведовать детским клубом для трудновоспитуемых. Оттуда я перешла в Москонцерт. А в свободное время разъезжала с труппой, образовавшейся из нашего театра.

Я много писала в «Советиш Геймланд». Например, о Шагале. У меня была педагог из его города, и она рассказывала, как семнадцатилетний Шагал ночью стучался к ним в дверь и рыдал, просил спасти своего отца. Еще она рассказывала, как Маяковский ей звонил, а она, изменив голос, отвечала: «Его нет дома». Он говорит: «Александра Вениаминовна, в следующий раз Вы будете разговаривать с моим памятником».

Многие многое забыли. А я все помню с двух лет — как мы переезжали в другое местечко, как мне подарили игрушечный деревянный столик, сделанный на спичечной фабрике. И как, когда мне было три года, делец купил у нас дом и не отдал деньги, и как я стояла на стуле, мама одной рукой меня держала и плакала. Я помню выражение лица каждого человека и помню, где он стоял. Помню анекдоты, рассказанные мне 70 лет назад, и кто их рассказал, и где.

Знаете, к нам в театр однажды пришел Збарский, тот, который Ленина бальзамировал. И вот он с Михоэлсом стоит, разговаривает. Говорили о чем-то и смеялись, Збарский очень остроумный был. «Я тебя люблю, — говорит Михоэлс Збарскому, — но не дай Бог попасть в твои руки. Ты, чего доброго, еще сделаешь из меня красавчика». И надо же, когда его убили, то Збарский его гримировал. Вот вам пожалуйста — кто это сейчас помнит?

Записала Анна Баскакова
АЕН
Вверх страницы

«Еврейский Обозреватель» - obozrevatel@jewukr.org
© 2001-2005 Еврейская Конфедерация Украины - www.jewukr.org